«When you know too much, it’s so hard to make the story yours»

«When you know too much,
it’s so hard to make the story yours»

О встрече писателя Джулиана Барнса
со студентами филологического факультета
МГУ
02.12.2016

На таких встречах со стороны читателя важно не высказаться, но слушать, я бы сказала, погрузиться в пространство диалога, пространство смыслов – чтобы сгенерировать свои интересные мысли. Навык активного слушания представляет не меньшую трудность, чем умение выступать на публике.
Елизавета Агеева

В середине 1960х годов студент Барнс, еще не помышлявший о литературном творчестве, совершил экзотическое автобусное путешествие по России, — и сорок лет спустя, стоя на кафедре поточной аудитории филфака, он широко разводит руки, показывая, какую кипу пластинок Шостаковича приобрел тогда в ГУМе «по случаю».

Уже впоследствии чтение биографии композитора подарило интригующе-странную деталь: Дмитрий Дмитриевич с «тюремным» чемоданчиком, проводит ночь за ночью на лестничной площадке у лифта в ожидании неминуемого ареста… Ареста не состоялось, а вот в воображении другого человека (писателя) биографическая подробность осталась сидеть занозой, покалывая («пунктум!), дразня, упорно напоминая о себе.

Но как донести острую травматичность чужого, далекого социального опыта до сегодняшней публики, воспринимающей и 1930е, и 1950е годы как одинаково седую древность? И как воспримет «русский» сюжет британский или американский читатель, соотечественник автора? А читатель русский? Мы привыкли говорить об истории «чужой» и «своей», не очень-то задумываясь над тем, чем различно отношение к той и другой и в какой мере вообще на прошлое распространимо чувство коллективной собственности. Между тем, не исключено, что для читателей 1990х и позднейших годов рождения, которых в университетской аудитории сидело большинство, ХХ век в целом – чужая страна, вполне независимо от гражданства и культурной принадлежности? Если чужая, — в какой степени и чем интересная?

Это позволяет романистам претендовать на статус супер-историков, чьи рассказы о прошлом впечатляют читателя сильнее, чем трактаты, оснащенные ссылками и сносками. Впрочем, общей опорой и ученому и литератору служат сюжеты, черпаемые из социального дискурса. Работая с ними, воображение — профессиональное и художественное — вступает в состязание с противником, который ему соприроден и потому почти неуловим: это идеология. (Под идеологией мы понимаем не набор властных догм, не грубое средство индоктринации, а воображаемое отношение к действительности, встроенное в любой акт ее – действительности — восприятия).

Ни одна встреча с читателями, «пожаловался» иронически Барнс, не проходит без вопроса о происхождении литературных сюжетов. Коротко ответить на него можно только дежурной шуткой, которую тут же и процитировал писатель: сюжеты покупаются по сходной цене «в магазинчике на углу»… «А если вам нужно много идей, зайдите в супермаркет!» У бытовой метафоры, на которой построена шутка, — серьезная подоплека. Большинство из нас и впрямь привыкло закупаться в супермаркетах – оно удобнее и дешевле, чем «в магазинчике на углу». Конечно, мы предполагаем в этих продуктах наличие консервантов, — именно за их счет товар, завозимый издалека и массово, привлекателен для потребителя. Точно так и информационный продукт, циркулирующий в медиа, заключает в себе идеологический консервант и за его счет – видимость безусловной самоочевидности. Таким консервантом может быть, например, представление об истории как о драматическом противоборстве сил добра и зла, свободы и несвободы. Сюжет этот многократно проигран – привычен и удобен — неизбежен и неопровержим (хотя с легкостью выворачиваем наизнанку, в зависимости от того, какой стороной используется).

Но историю можно попробовать рассказать и иначе, — особенно теперь, когда непримиримость противостояния Запада и не-Запада как будто изжила себя. Можно позволить одному миру узнать себя в другом, в антиподе, с некоторым удивлением.

Мастерски использованные детали советской жизни создают впечатление почти гипнотической правдивости (хотя и ощущение литературности при чтении тоже не оставляет: если не с деталями, то с образной схемой мы как будто уже где-то сталкивались… может, у Оруэлла? или у того же Кафки?).

Эта проза, на каком бы языке она ни читалась, дает шанс дотянуться до воображаемой подлинности чужого опыта, шанс его частично «присвоить», на собственный страх и риск: почувствовать униженность и изнасилованность властью, боль трусливой измены себе, торжество частичного, невидимого миру реванша. Как далеко читательское воображение пройдет по этому пути и к чему придет, — вопрос открытый, решаемый индивидуально: вообще-то ничто не мешает нам, проснувшись от кошмара чужого прошлого, с облегчением осознать себя на безопасной, «безгрешной» стороне водораздела, укрыться от рискованной неопределенности воображения под той или иной уютной крышей.

Осваивая зыбкое пространство между литературным вымыслом, историей и схемами идеологии, на которые мы опираемся неизбежно, писатели и читатели находятся в позициях равно-ответственных. Роман не может не получить завершение, а история имеет свойство длиться. С другой стороны, идеология сужает смысл к успокоительной однозначности, а литературный опус ее как раз бежит и, даже будучи дочитан, для нас не заканчивается. Книга-событие обязательно имеет последействия, непредсказуемые и взывающие к рефлексии.

Собственно, поэтому нам так интересен автор прочитанной книги и встреча с ним вживую, уже после того, как мы познакомились через посредство романа: хочется непосредственности творческого контакта с «этим человеком», хочется проговорить то, что происходило с ним в ходе творчества и с нами — в ходе чтения. Это желание более чем естественно, но как же трудно его осуществить! Не только потому, что встречи читателей с авторами происходят реже, чем хотелось бы, — еще и потому, что жанр долгожданной встречи, как все хорошее в нашей жизни, заранее освоен медиа. Часто и даже как правило, автор присутствует на сцене в роли знаменитости, а читатели в зале — в роли зрителей. Непосредственность общения «по душам» столько же переживается тем и другими, сколько разыгрывается, вольно и невольно. Публика знает как себя вести, какие вопросы задавать, а какие не стоит. Выступающий тоже ведет себя в рамках жанра: старается говорить коротко и интересно, пакуя мысли в реплики, а реплики — в эффектные «виньетки» (за исполнение особо удачных — срывает аплодисменты).

В рамках встречи, о которой я рассказываю, эти правила игры и соблюдались, и не соблюдались: может быть, стены учебных аудиторий, «домашние» для их обитателей, оказывали действие, а может быть, то, что филологи, сознавая разницу между автором реальным, «абстрактным», «идеальным», «имплицируемым» и т. д., в разговоре с писателем старались «разлеплять» обычно не различаемые ипостаси. По этим ли, по другим ли причинам общение было серьезным и веселым, неформальным, а в отдельные моменты приближалось и к вовсе редкостному режиму размышления-вместе. Не кофейня, конечно (именно в кофейнях, по ходу литературных дискуссий, если верить Юргену Хабермасу, зарождались в Европе XVIII века ростки «публичной сферы»), — но все же больше похоже на настоящий разговор, чем на очередное эффектное шоу.

Дарья Пугачева: Встреча Дж. Барнса со студентами филологического факультета прошла в «домашней» обстановке. Мне кажется, именно это обстоятельство сделало это мероприятие таким особенным. В Москве Дж. Барнс встретился с общественностью еще несколько раз. Во-первых, на литературной ярмарке Non/fiction. Во-вторых, Барнс стал гостем в программе Владимира Познера. Это мероприятие, рискну предположить, тоже можно назвать встречей с читателями, только более масштабной.

Эти две встречи радикально отличались от того, что происходило в МГУ, хотя повод и причина приезда писателя были неизменными. Разница лишь в том, что на литературной ярмарке и в беседе с Познером новая книга Барнса «Шум времени» была поводом для того, чтобы перейти к политическим вопросам. Но стоит отметить, что сам автор старался не смешивать культурные отношения с геополитическими. Мне кажется, что такое отличие встреч связано с фигурой цензора, редактора. На ярмарке и в телевизионной передаче пытались создать определенные границы, в рамках которых должен был развиваться разговор. Как показал опыт, эти границы были чаще всего связаны с политикой. Вопросы не были спонтанными. Каждая реплика была тщательно выверена и должна была удерживать разговор в пределах темы, которую должны были развить журналисты.

 

Вначале писатель рассказал, какие вопросы ему задают чаще всего и тут же дал на них ответы. Затем он прочел отрывок из нового романа «Шум времени», и стало понятно, что творчество Барнса – это точное отражение его самого: он пишет так же, как говорит и как, надо думать, чувствует.

Дарья Пугачева: Студенты филологического факультета получали видимое удовольствие от непосредственного общения с писателем, наблюдая, как мастерски Барнс очаровывает аудиторию. СМИ этого было недостаточно, поэтому некоторые вопросы должны были спровоцировать автора. Конечно, в дружеской беседе с Барнсом не было место провокации. Зато в избытке было восторга студентов, дружеского смеха. И я думаю, что именно это делает данную встречу неповторимой.

«Сколько же ему лет?» — пронеслось у меня в голове. «Семьдесят один» — ответит Гугл, которому я совсем не поверила. Перед нами стоял абсолютно молодой, энергичный и очень обаятельный человек. Пространство наполнилось энергией, и когда он заговорил, мои страхи по поводу недостаточных знаний английского мигом рассеялись. Возможно, я не понимала точного значения каждого слова, но звук голоса, интонации, улыбка говорили, наверное, даже больше. Я всегда буду представлять его романы как бы читаемыми спокойным, мягким, узнаваемым мужским голосом, — тем самым, который однажды звучал в наполненной поточной аудитории филологического факультета МГУ.

Блюсти, по возможности, чистоту этого старого жанра – встречи с писателем – в наших интересах. Это способ заботы о литературе, но не как о совокупности образцовых, классических (и развлекательных) текстов, а как о форме социальности, открытой развитию и предоставляющей для него простор.
Татьяна Венедиктова

Магистранты кафедры теории дискурса и коммуникации:
Дарья Пугачева
Надежда Гордеева
Елизавета Агеева
Фотограф:
Александр Краснов

См. также: Т. Венедиктова «Чужая история как место возможной встречи»
А. Морева, М. Давыдова ”Сплетня – прекрасное начало для романа”, или как писатель встретился со своими читателями» 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *